хмельная попутчица
Хороший рассказ
читать дальшеЧертеж
Нижеследующая совокупность слов является плодом фантазии. Политический и исторический контекст, место действия, а также конкретное изделие, упоминаемое в нем, - результат игры воспаленного воображения автора. Все совпадения с реальными событиями и судьбами являются случайными.
Уважаемый Владимир Степанович! Здесь ты вздрогнешь, не найдя привычного тебе «папа». Сообщу тебе сразу, для разгона, что «пап» больше не будет никогда. У меня нет отца. Интересно, как чувствуешь себя, когда сын обращается к тебе по имени отчеству? Так вот, Владимир Степанович. Этот тон, как вы уже наверное, догадались, холодея, садясь на стул рядом со столом, на котором я оставил это письмо, взят мной в связи с одной необычайной находкой, которую я открыл на диске D:\Work, в папке с интересным названием Prototip_0623. Да, да, мне теперь известно, чем таким чрезвычайно секретным ты занимался все эти полгода, запираясь в своей комнате. И когда ты, наконец, запомнишь, что наша с тобой фамилия – очень хуевый пароль для файлового архива? Итак, я знаю, что за чертеж ты делал, мой дорогой и уважаемый отец. Слово-то какое, правда, – чертеж? Как будто черти пустились в пляс. Шабаш чертей. Чертеж. Я знаю все, папа. Теперь выпей «Валидола» и приготовься слушать.
На время, оставшееся до моего отъезда в Америку, я перебираюсь жить к друзьям. Сумки уже собраны за те пять дней, которые я с тобой не разговаривал, ничего тебе не объясняя. Не ищи меня, не ищи. Да, ты знаешь время и дату моего отлета, но я заклинаю тебя не приезжать в аэропорт. Я сам с тобой свяжусь, если почувствую, что готов увидеть тебя еще раз перед моим отъездом.
Сначала о моих новостях. Как я ты прекрасно знаешь, у нас с Дашей через три недели должна была состояться свадьба. После этого мы с ней вдвоем планировали уехать в США, где у меня двухлетний контракт с Microsoft. Паспорта и визы были готовы. Мы устраивались перед компом, я открывал галерею интерьеров квартир Нью-Йорка и устраивал ей экскурсию по нашим американским apartments. Дверь у нас будет вот эта, белая, с латунной ручкой. Заходим, справа – вот этот зал, он обращен на запад, мы будем называть его голубая гостиная, за окном – вид на парк, над которым садится солнце. А она перебивала, она вечно со мной спорила, она перебивала и говорила нет-нет, этот зал – справа от входа, он смотрит на восток, а вид из окна – на негритянский квартал, на стенку, на которой метровыми буквами написано слово fuck, и зал этот будет посвящен исключительно fuck, называть мы его будем «факзалом», и потом мы долго смеялись, а потом вела уже она, составляя из картинок из Сети самые невероятные жилища. Мы жили в заброшенных курятниках, в шахтах лифтов, в неоткрывшихся шоппинг-молах и нигде мне не было так уютно, как в этих мирах ее фантазий. В одном мы с ней сошлись – в спальной у нас обязательно будет стоять столик, на который я каждые три дня буду ставить букет свежих цветов. Папа, в квартире, которую я снял для себя через Инернет позавчера - прекрасный ореховый столик, и я буду, буду ставить на него букет… В память о Даше… О моей Даше…
Так вот, папа, я ценю ту суету, которую ты затеял с подготовкой торжества и отвечаю на твой первый вопрос: почему вот уже месяц я, по твоему афористичному выражению, «положил» на свадьбу «с прибором». Сообщаю тебе, папа: потому, что свадьбы не будет. Даша не выходит за меня за муж. Я еду в Америку один. Она остается здесь. Причина – в ее «загадочной» для тебя, разумеется, отсидке.
Здесь ты опять похолодел, не так ли? Черти с твоего чертежа, папа, танцуют вокруг тебя хоровод. И будут танцевать до конца твоих дней, они от тебя не отстанут. Папа, если ты не выпил «Валидола», выпей обязательно. Потому, что дальше будет хуже.
Итак. Даша очень сильно изменилась после того, как в марте этого года, во время событий, о которых ты за ужином обычно с ухмылкой говорил «недореволюция», провела трое суток в палатке. И дело не только в том, что провела, а в том, что на третьи сутки городок свернули экскаваторами, ее вместе с остальными кинули в автозак, отвезли в СИЗО и по приговору суда дали 15 суток. Она спала на досках, папа, понимаешь? Моя Даша 15 суток спала на досках! Да на хуй этот газетный стиль, папа, я расскажу тебе о том, что сделал с ней этот арест! Папа, мочки ушей моей Даши пахли сиренью! Этот запах усиливался во время дождя, и я бегал за ней с зонтом, чтобы запах не смыло влагой, а она устраивала гонки, она визжала: твой запах, ты и береги! И убегала от меня в толчее возле ГУМа. А я бежал с раскрытым зонтом и все пытался уберечь сиреневый запах мочек ее ушей от ливня. Она бежала изо всех сил, я едва поспевал за ней, задыхался, натыкался на людей, зонт заламывал свои металлические локти, а она - время от времени оборачивалась, и наши смеющиеся глаза встречались. И сейчас я понимаю, что все это время, все наше с ней время, я бегал за ней с раскрытым зонтом, пытаясь укрыть, защитить, уберечь. А она убегала от меня и по ее спине я видел, что она смеется. Когда она улыбалась, у нее даже подбородок улыбался, папа! Я не уберег ее, папа. Она оказалась там, в палаточном городке.
Ты знаешь, как я к этому относился. Знаешь, что я всегда был против. Но я не мог ничего поделать. Она гуляла по карнизу над пропастью. И мой зонтик до нее больше не дотягивался. Но мы продолжали улыбаться друг другу, нас разделял один прыжок – в объятия, в близость, в нашу одну на двоих улыбку. Прыжок, который ни один из нас так и не сделал.
Не скрою, все эти три дня я плыл на солоноватых волнах легкой обиды. Я не мог понять, почему мне нашего счастья было достаточно, а ей вдруг захотелось счастья для всех этих мокрых невлюбленных статистов в серых плащах, которые стояли на моем пути, когда я гнался за ней. Но у нее леденели глаза, когда я уговаривал ее уйти. Это моя Даша, папа. Она такая и точка. Я рассказывал ей, что думаю про нашу оппозицию, а у нее леденели глаза и выдавались скулы. Кажется, она искала справедливости, а справедливость всегда – на стороне обиженных. Подумай об этом, когда у тебя появится время думать об этом, а не о том, что ты совершил. Есть люди, помешанные на справедливости и теряющие дар речи, когда видят, что с этой справедливостью делают другие.
Когда Дашу выпустили, мочки ее ушей больше не пахли сиренью. Я пытался их понюхать, а она подбиралась вся, как перед ударом. Хотя она ничего не знала о твоем поступке, папа. Не знала и не узнает: я ей не скажу, т. к. вам с ней теперь жить в одном городе.
Я усадил ее за компьютер, играть в «американские интерьеры», я нагромоздил анфиладу из барочных залов, которые были пощечиной той, игривой моей Даше, я употреблял слова «рококо», «мезонин», «лепнина», ожидая, что теперь она точно поселит нас в канализации под Гарлемом, а она – она не смотрела в экран, думая о чем-то своем и даже сердце, кажется, у нее больше не стучало.
То, что я наблюдал в ней и раньше, - то, что привело ее на площадь, стало расти в ней как рак души, превратилось во все ее существо, вытеснив мою нежную, милую Дашу. Она рассказывала о том, что было в СИЗО, какие милые были охранники, как они их поддерживали, как они перешучивались с девчатами, об этих досках, папа, обоссцаных, совершенно спокойно. Но, главное, с того самого дня, когда я встретил ее у ворот, она перешла на белорусский язык. Она говорила на нем неумело, с ошибками, но упрямо, и я не посмел ее спросить, почему. Когда мы встретились с ней во второй, последний, раз, она сказала, что остается в Беларуси. Что если я ее действительно люблю, я должен остаться с ней. Что она не уедет никогда, так как это было бы предательством. Эта страна, Владимир Степанович, стала ее полем боя и одному Богу известно, сколько ран она еще получит в этом бою. Я с удовольствием остался бы воевать с той Дашей, которую я любил и над которой держал свой зонт. За той Дашей я пошел бы в тюрьму и на каторгу. Но то бедное, печальное и запутавшее существо, которое молчало рядом со мной у компьютера, не имело больше никакого отношения ни к любви, ни ко мне, ни к нашему игривому прошлому, ни к нашему американскому будущему. Я потерял ее навсегда.
Теперь от останков моей бедной Даши перейдем к вам. Впервые я увидел новый автозак в ночь накануне выборов. Их тогда торжественно и медленно выкатили на площадь, чтобы все смотрели и боялись. И, скажу честно, папа: у тебя все очень хорошо получилось, я боялся. Я видел эту крашенную в хаки тяжелую громаду, похожую на танк, и леденел. Очень страшная штука, этот автозак. Он похож на барабанную дробь перед повешением. На чеховское ружье, которое обязательно выстрелит. На исполнение государственного гимна, который ты, папа, так не любишь, автоматными очередями. И знаешь, что спросила Даша, - тогда еще та, моя, живая Даша? «Что за люди сделали этот агрегат? Они ведь живут в одном с нами городе! Они ведь все видят и все понимают!» Как в воду глядела, не правда ли Владимир Степанович? Вы ведь у нас все понимаете! Послушать ваши комментарии, когда вы вечером смотрите новости, вы практически созревший оппозиционер! И все же чертили, чертили своих чертей, за закрытыми дверями, при свете настольной лампы, кликая мышкой, выводя контур за контуром, решетку за решеткой.
Папа, я не знаю, за какую именно часть этого проекта ты отвечал. Быть может, ты делал кабину, в которой сидел человек, везший мою Дашу в СИЗО. Может быть – кузов, в котором она дрожала от страха, уверенная почему-то в том, что везут – на расстрел. Мне очень хочется у тебя спросить, папа: «О чем ты думал, а? Как оправдывал себя? Ведь ты – человек, стажировавшийся в Венгрии, читавший Солженицына (я помню, как ты мне его торжественно положил на стол), прекрасно понимал, зачем нужно твое детище, заказанное тебе аккурат накануне «недореволюции»? Что ты говорил себе в оправдание? Что это машина для перевозки заключенных из тюрьмы в тюрьму? Папа, раскрой глаза, зачем же клиновидный рассекатель спереди, бронированная кабина? Зачем мелкая решетка на стекле водителя?
Папа, я расскажу тебе! Рассекатель – чтобы если этот «чертеж» врезается в толпу, людская масса не замедляла его ход. Решетку и бронированную кабину вы, Владимир Степанович, придумали, чтобы народ булыжниками не пробил стекла и не вытащил водителя и не освободил мою Дашу, пока еще даже не задержанную толком! Ты ведь знал, что делаешь средство подавления уличных выступлений? Знал, что ты, как вообще любой человек в этом государстве, кроме Даши и меня, потому, что скоро меня здесь не будет, являешься опорой системы? Знал, но гундел, слушая новости. Передразнивал ведущих. Очень смело, папа! А помнишь мы как-то говорили с тобой о том, как могло случиться массовое помешательство в Германии, как мирные бюргеры стали кровожадными животными, потопившими в крови пол Европы? Папа, все просто! У каждого из них была своя папочка Prototip_0623 на диске D:\Work!
Тут я обеспечу тебе некоторый feedback, отзывы «пользователей» о твоем изобретении. Во-первых, папа, верхняя ступенька. Очень ты неудачно придумал - сделать последнюю ступеньку такой высокой. Потому, что в автозак людей не приглашают, а бросают. С некоторым ускорением в спину. Которое, натыкаясь на эту ступеньку, приводит к свободному падению лицом вниз, на пол. И набранной инерции хватает на то, чтобы проскользить по полу около метра, что приводит к истиранию мягких тканей, ушибам, трещинам и обильному кровотечению. Даша говорит, что весь пол твоего чертежа был в крови и от этого, папа, было очень скользко. Знаешь, человеческая кровь – очень скользкий материал. Пол нужно было делать из прорезиненного материала. Либо, поскольку прототип уже пущен на конвейер, хотя бы укрыть его резиновыми ковриками.
Вторая претензия – малое число мест для «пассажиров». Двадцать одно место, папа? О чем ты думал, когда рисовал чертеж? О том, что на демонстрации действительно ходит сто человек, как об этом говорят по телевизору? Спроси у Даши, сколько заключенных было запихано в кузов в ту ночь, тебя приятно удивит фактическая вместимость броневичка. А лучше не спрашивай. У Даши, знаешь, появилась дурацкое свойство начинать смеяться, а потом сразу плакать – и все это мелко трясясь, когда она вспоминает о тех нескольких часах, которые провела в твоем детище.
А еще полка для хранения шлемов ОМОНа, который, разумеется, должен был сопровождать перевозимых из тюрьмы в тюрьму заключенных. Так вот, расположение полки, папа, ты выбрал так себе. Даша говорит, что рядом с ней на лавке полулежал парень, которого, по ее выражению, «адхуярылi» так, что он был без сознания. Голова парня, которую Даша побоялась придерживать, т. к. была уверена в темноте, что парень убит, глухо билась о полку. Этот деревянный стук, по ее признанию, ввел ее в состояние такой внутренней тишины, после которой все, что было после (стояние на коленях на морозе с писаньем под себя – ты ведь читал в Интернете, ты у нас любознательный), уже было ерундой. Она говорит, папа, что в ней умерло что-то от этого стука.
Ну и, наконец, последнее – расположение зарешеченных окон в броне. Высоко взял, папуля! До них можно было дотянуться лишь стоя на цыпочках, кончиками пальцев. Ты ведь специально, правда? Чтобы арестанты не увидели города в последний для них раз, а город – город не увидел их! Чтобы городу не стало стыдно, да? Я представляю тебя, папа, случайно оказавшимся в районе разгона. Представляю, как через придуманную тобой решетку на тебя смотрит парень вроде меня. Нет, папа, ты это сразу же исключил. Они могли увидеть лишь кусочек неба, как потом, в камерах. И вот тут мы подошли к одной подробности, о которой я тебе как раз хотел рассказать.
Когда в ту ночь я, трясущийся и заговаривающийся (три раза пытался произнести таксисту: «Октябрьрьбрьскабрая» площадь) я прибыл ко Дворцу профсоюзов, я увидел только четыре машины. Четыре твоих «чертежа». Людей уже не было, только груды мусора на тех местах, где когда-то стояли палатки. Милиционер из оцепления, увидев мое состояние, сообразив, что я – не с ними, пропустил меня к машинам, спасибо ему большое! Я ходил вокруг этих четырех железных коробов и терял рассудок - потому, что знал Дашу, понимал, что с ее характером, из автозака она выйдет уже совсем другим существом, и так оно и оказалось, ведь я знал Дашу, знал ее потому, что любил и любил – потому, что знал.
Так вот, я ходил вокруг этих четырех коробов и звал ее, заикаясь от ужаса, как сумасшедший, и она – отвечала мне, я слышал ее голос в общем вое. Она пыталась успокоить меня, тихо и спокойно повторяя: «милый, милый», и я не знаю, чего ей стоил этот вот спокойный голос, когда она была уверена, что их везут убивать. А еще – она запела нашу песенку про козу и белочку, которую мы вместе сочинили, веселую такую песенку, мы ее пели в постели. Блядь… Я не рассказывал тебе всего этого для того, чтобы ты не переживал, чтобы мой добрый отец, любитель рыбалки и фильма «Москва слезам не верит», не убивался. Честно тебе скажу: я боялся, что ты станешь как Даша, если я тебе все расскажу, как оно было. Я не знал, что тебе теперь никогда не стать таким, как Даша. Твоя наклонная – в противоположную сторону. В сторону тех, кто ее пихал в автозак.
Я слонялся между этими четырьмя тюрьмами под ледяным ветром в своем сером плаще, накинутом на майку с коротким рукавом, в кедах на босу ногу, не чувствуя ни холода, ни начинавшейся метели. Я вряд ли понимал тогда, чего я пытался добиться, скребясь ногтями в бронированный бок автозака, ломая ногти, примерзая к нему щекой, пытаясь почувствовать свою Дашу через броню, услышать, где же, в каком из них - она. А теперь, папа, я понимаю очень ясно, чего я хотел. Мне нужно было увидеть ее лицо в последний раз. Лицо той моей озорной Даши, Даши, которую я любил. У нас хватило бы сил, чтобы улыбнуться друг другу. Попрощавшись так, я, пожалуй, смог бы начать забывать ее. Убивать ее в себе. Жечь письма и гимны лени, которые мы с ней писали. Но все, что я видел, мечась между этими броневиками - лишь кончики пальцев, торчащие из решеток под крышей кузова. Шевелящиеся, как в фильмах про зомби. Как будто автозаки были забиты живыми трупами и среди этих мертвяков пела нашу дурацкую песенку про козу и белочку Даша. Я смотрел на эти кончики пальцев, понимал, что одна из этих ладоней – моей Даши, и мне казалось, что им там не хватает воздуха, я уже тогда понимал, что там нет вентиляции, душно, и мне казалось, что все они и среди них – моя Даша, дышат руками, кончиками пальцев, что это единственная их возможность дышать.
Я так и не нашел ее, папа. Я убедил себя в том, что она была в дальнем автозаке и верил в это те 15 суток, что она сидела. Выйдя, она рассказала: в среднем. Наше непонимание началось той ночью, когда я ее не нашел. Мы не нашлись из-за высоких окон твоего чертежа, папа. Из-за этих высоких окон я не смог в последний раз заглянуть в глаза моей уютной и озорной Даше, которую я любил и которую буду любить всю оставшуюся жизнь. Ты мне не дал сказать ей «прощай», хотя бы глазами. За это и только за это я тебя проклинаю и от тебя отрекаюсь. У тебя больше нет сына. Будь ты проклят.
Что было дальше, ты знаешь. Я, кажется, рассказывал тебе, как принес ей в передаче ее любимый белый чай, едва распустившиеся листики, белые снизу, зеленовато-пепельные сверху, «белые реснички», в которых, если всмотреться, можно было найти кусочек сна (о, как она любила спать!), а в списке продуктов, разрешенных к передаче арестованным – черный хлеб и сало, папа. Сало. И я пихал этот белый чай в руки офицеру у окна приема и исступленно повторял, что Даше нужно пить белый чай, она не может без белого чая, она не выживет без белого чая, моя Даша, и она правда – не выжила, хотя чай, кажется, все-таки взяли, а я так и не спросил – донесли ли до нее. Даши больше нет. Я остался один.
Здесь я остановлюсь. Я не знаю, как ты справишься с тем, что прочел. Я чувствую, что во мне сейчас гораздо больше ненависти к тебе, чем я могу и должен в себя вмещать. Я знаю, что так – нельзя, что я сам так не выдержу, порвусь, прорвусь, вернусь из Америки, брошусь перед тобой на колени. Ведь ты – мой отец. Но я больше не хочу тебя видеть. Извини меня за все, что я здесь написал.
Папа, папа, ну что же ты наделал! Ну зачем ты в это все влез? Почему не отказался ты, мой добрый отец? Он ведь будет ездить по твоим снам, не давая тебе спать, точно также, как теперь ездит по моим. В нижнем ящике комода - бутылка виски. Выпей и ложись спать, с утра пойдешь на работу и тебе станет легче. Попытайся все забыть. Будь счастлив. Прощай навсегда.
Твой сын.
(с) http://martinovich.livejournal.com/12124.html
читать дальшеЧертеж
Нижеследующая совокупность слов является плодом фантазии. Политический и исторический контекст, место действия, а также конкретное изделие, упоминаемое в нем, - результат игры воспаленного воображения автора. Все совпадения с реальными событиями и судьбами являются случайными.
Уважаемый Владимир Степанович! Здесь ты вздрогнешь, не найдя привычного тебе «папа». Сообщу тебе сразу, для разгона, что «пап» больше не будет никогда. У меня нет отца. Интересно, как чувствуешь себя, когда сын обращается к тебе по имени отчеству? Так вот, Владимир Степанович. Этот тон, как вы уже наверное, догадались, холодея, садясь на стул рядом со столом, на котором я оставил это письмо, взят мной в связи с одной необычайной находкой, которую я открыл на диске D:\Work, в папке с интересным названием Prototip_0623. Да, да, мне теперь известно, чем таким чрезвычайно секретным ты занимался все эти полгода, запираясь в своей комнате. И когда ты, наконец, запомнишь, что наша с тобой фамилия – очень хуевый пароль для файлового архива? Итак, я знаю, что за чертеж ты делал, мой дорогой и уважаемый отец. Слово-то какое, правда, – чертеж? Как будто черти пустились в пляс. Шабаш чертей. Чертеж. Я знаю все, папа. Теперь выпей «Валидола» и приготовься слушать.
На время, оставшееся до моего отъезда в Америку, я перебираюсь жить к друзьям. Сумки уже собраны за те пять дней, которые я с тобой не разговаривал, ничего тебе не объясняя. Не ищи меня, не ищи. Да, ты знаешь время и дату моего отлета, но я заклинаю тебя не приезжать в аэропорт. Я сам с тобой свяжусь, если почувствую, что готов увидеть тебя еще раз перед моим отъездом.
Сначала о моих новостях. Как я ты прекрасно знаешь, у нас с Дашей через три недели должна была состояться свадьба. После этого мы с ней вдвоем планировали уехать в США, где у меня двухлетний контракт с Microsoft. Паспорта и визы были готовы. Мы устраивались перед компом, я открывал галерею интерьеров квартир Нью-Йорка и устраивал ей экскурсию по нашим американским apartments. Дверь у нас будет вот эта, белая, с латунной ручкой. Заходим, справа – вот этот зал, он обращен на запад, мы будем называть его голубая гостиная, за окном – вид на парк, над которым садится солнце. А она перебивала, она вечно со мной спорила, она перебивала и говорила нет-нет, этот зал – справа от входа, он смотрит на восток, а вид из окна – на негритянский квартал, на стенку, на которой метровыми буквами написано слово fuck, и зал этот будет посвящен исключительно fuck, называть мы его будем «факзалом», и потом мы долго смеялись, а потом вела уже она, составляя из картинок из Сети самые невероятные жилища. Мы жили в заброшенных курятниках, в шахтах лифтов, в неоткрывшихся шоппинг-молах и нигде мне не было так уютно, как в этих мирах ее фантазий. В одном мы с ней сошлись – в спальной у нас обязательно будет стоять столик, на который я каждые три дня буду ставить букет свежих цветов. Папа, в квартире, которую я снял для себя через Инернет позавчера - прекрасный ореховый столик, и я буду, буду ставить на него букет… В память о Даше… О моей Даше…
Так вот, папа, я ценю ту суету, которую ты затеял с подготовкой торжества и отвечаю на твой первый вопрос: почему вот уже месяц я, по твоему афористичному выражению, «положил» на свадьбу «с прибором». Сообщаю тебе, папа: потому, что свадьбы не будет. Даша не выходит за меня за муж. Я еду в Америку один. Она остается здесь. Причина – в ее «загадочной» для тебя, разумеется, отсидке.
Здесь ты опять похолодел, не так ли? Черти с твоего чертежа, папа, танцуют вокруг тебя хоровод. И будут танцевать до конца твоих дней, они от тебя не отстанут. Папа, если ты не выпил «Валидола», выпей обязательно. Потому, что дальше будет хуже.
Итак. Даша очень сильно изменилась после того, как в марте этого года, во время событий, о которых ты за ужином обычно с ухмылкой говорил «недореволюция», провела трое суток в палатке. И дело не только в том, что провела, а в том, что на третьи сутки городок свернули экскаваторами, ее вместе с остальными кинули в автозак, отвезли в СИЗО и по приговору суда дали 15 суток. Она спала на досках, папа, понимаешь? Моя Даша 15 суток спала на досках! Да на хуй этот газетный стиль, папа, я расскажу тебе о том, что сделал с ней этот арест! Папа, мочки ушей моей Даши пахли сиренью! Этот запах усиливался во время дождя, и я бегал за ней с зонтом, чтобы запах не смыло влагой, а она устраивала гонки, она визжала: твой запах, ты и береги! И убегала от меня в толчее возле ГУМа. А я бежал с раскрытым зонтом и все пытался уберечь сиреневый запах мочек ее ушей от ливня. Она бежала изо всех сил, я едва поспевал за ней, задыхался, натыкался на людей, зонт заламывал свои металлические локти, а она - время от времени оборачивалась, и наши смеющиеся глаза встречались. И сейчас я понимаю, что все это время, все наше с ней время, я бегал за ней с раскрытым зонтом, пытаясь укрыть, защитить, уберечь. А она убегала от меня и по ее спине я видел, что она смеется. Когда она улыбалась, у нее даже подбородок улыбался, папа! Я не уберег ее, папа. Она оказалась там, в палаточном городке.
Ты знаешь, как я к этому относился. Знаешь, что я всегда был против. Но я не мог ничего поделать. Она гуляла по карнизу над пропастью. И мой зонтик до нее больше не дотягивался. Но мы продолжали улыбаться друг другу, нас разделял один прыжок – в объятия, в близость, в нашу одну на двоих улыбку. Прыжок, который ни один из нас так и не сделал.
Не скрою, все эти три дня я плыл на солоноватых волнах легкой обиды. Я не мог понять, почему мне нашего счастья было достаточно, а ей вдруг захотелось счастья для всех этих мокрых невлюбленных статистов в серых плащах, которые стояли на моем пути, когда я гнался за ней. Но у нее леденели глаза, когда я уговаривал ее уйти. Это моя Даша, папа. Она такая и точка. Я рассказывал ей, что думаю про нашу оппозицию, а у нее леденели глаза и выдавались скулы. Кажется, она искала справедливости, а справедливость всегда – на стороне обиженных. Подумай об этом, когда у тебя появится время думать об этом, а не о том, что ты совершил. Есть люди, помешанные на справедливости и теряющие дар речи, когда видят, что с этой справедливостью делают другие.
Когда Дашу выпустили, мочки ее ушей больше не пахли сиренью. Я пытался их понюхать, а она подбиралась вся, как перед ударом. Хотя она ничего не знала о твоем поступке, папа. Не знала и не узнает: я ей не скажу, т. к. вам с ней теперь жить в одном городе.
Я усадил ее за компьютер, играть в «американские интерьеры», я нагромоздил анфиладу из барочных залов, которые были пощечиной той, игривой моей Даше, я употреблял слова «рококо», «мезонин», «лепнина», ожидая, что теперь она точно поселит нас в канализации под Гарлемом, а она – она не смотрела в экран, думая о чем-то своем и даже сердце, кажется, у нее больше не стучало.
То, что я наблюдал в ней и раньше, - то, что привело ее на площадь, стало расти в ней как рак души, превратилось во все ее существо, вытеснив мою нежную, милую Дашу. Она рассказывала о том, что было в СИЗО, какие милые были охранники, как они их поддерживали, как они перешучивались с девчатами, об этих досках, папа, обоссцаных, совершенно спокойно. Но, главное, с того самого дня, когда я встретил ее у ворот, она перешла на белорусский язык. Она говорила на нем неумело, с ошибками, но упрямо, и я не посмел ее спросить, почему. Когда мы встретились с ней во второй, последний, раз, она сказала, что остается в Беларуси. Что если я ее действительно люблю, я должен остаться с ней. Что она не уедет никогда, так как это было бы предательством. Эта страна, Владимир Степанович, стала ее полем боя и одному Богу известно, сколько ран она еще получит в этом бою. Я с удовольствием остался бы воевать с той Дашей, которую я любил и над которой держал свой зонт. За той Дашей я пошел бы в тюрьму и на каторгу. Но то бедное, печальное и запутавшее существо, которое молчало рядом со мной у компьютера, не имело больше никакого отношения ни к любви, ни ко мне, ни к нашему игривому прошлому, ни к нашему американскому будущему. Я потерял ее навсегда.
Теперь от останков моей бедной Даши перейдем к вам. Впервые я увидел новый автозак в ночь накануне выборов. Их тогда торжественно и медленно выкатили на площадь, чтобы все смотрели и боялись. И, скажу честно, папа: у тебя все очень хорошо получилось, я боялся. Я видел эту крашенную в хаки тяжелую громаду, похожую на танк, и леденел. Очень страшная штука, этот автозак. Он похож на барабанную дробь перед повешением. На чеховское ружье, которое обязательно выстрелит. На исполнение государственного гимна, который ты, папа, так не любишь, автоматными очередями. И знаешь, что спросила Даша, - тогда еще та, моя, живая Даша? «Что за люди сделали этот агрегат? Они ведь живут в одном с нами городе! Они ведь все видят и все понимают!» Как в воду глядела, не правда ли Владимир Степанович? Вы ведь у нас все понимаете! Послушать ваши комментарии, когда вы вечером смотрите новости, вы практически созревший оппозиционер! И все же чертили, чертили своих чертей, за закрытыми дверями, при свете настольной лампы, кликая мышкой, выводя контур за контуром, решетку за решеткой.
Папа, я не знаю, за какую именно часть этого проекта ты отвечал. Быть может, ты делал кабину, в которой сидел человек, везший мою Дашу в СИЗО. Может быть – кузов, в котором она дрожала от страха, уверенная почему-то в том, что везут – на расстрел. Мне очень хочется у тебя спросить, папа: «О чем ты думал, а? Как оправдывал себя? Ведь ты – человек, стажировавшийся в Венгрии, читавший Солженицына (я помню, как ты мне его торжественно положил на стол), прекрасно понимал, зачем нужно твое детище, заказанное тебе аккурат накануне «недореволюции»? Что ты говорил себе в оправдание? Что это машина для перевозки заключенных из тюрьмы в тюрьму? Папа, раскрой глаза, зачем же клиновидный рассекатель спереди, бронированная кабина? Зачем мелкая решетка на стекле водителя?
Папа, я расскажу тебе! Рассекатель – чтобы если этот «чертеж» врезается в толпу, людская масса не замедляла его ход. Решетку и бронированную кабину вы, Владимир Степанович, придумали, чтобы народ булыжниками не пробил стекла и не вытащил водителя и не освободил мою Дашу, пока еще даже не задержанную толком! Ты ведь знал, что делаешь средство подавления уличных выступлений? Знал, что ты, как вообще любой человек в этом государстве, кроме Даши и меня, потому, что скоро меня здесь не будет, являешься опорой системы? Знал, но гундел, слушая новости. Передразнивал ведущих. Очень смело, папа! А помнишь мы как-то говорили с тобой о том, как могло случиться массовое помешательство в Германии, как мирные бюргеры стали кровожадными животными, потопившими в крови пол Европы? Папа, все просто! У каждого из них была своя папочка Prototip_0623 на диске D:\Work!
Тут я обеспечу тебе некоторый feedback, отзывы «пользователей» о твоем изобретении. Во-первых, папа, верхняя ступенька. Очень ты неудачно придумал - сделать последнюю ступеньку такой высокой. Потому, что в автозак людей не приглашают, а бросают. С некоторым ускорением в спину. Которое, натыкаясь на эту ступеньку, приводит к свободному падению лицом вниз, на пол. И набранной инерции хватает на то, чтобы проскользить по полу около метра, что приводит к истиранию мягких тканей, ушибам, трещинам и обильному кровотечению. Даша говорит, что весь пол твоего чертежа был в крови и от этого, папа, было очень скользко. Знаешь, человеческая кровь – очень скользкий материал. Пол нужно было делать из прорезиненного материала. Либо, поскольку прототип уже пущен на конвейер, хотя бы укрыть его резиновыми ковриками.
Вторая претензия – малое число мест для «пассажиров». Двадцать одно место, папа? О чем ты думал, когда рисовал чертеж? О том, что на демонстрации действительно ходит сто человек, как об этом говорят по телевизору? Спроси у Даши, сколько заключенных было запихано в кузов в ту ночь, тебя приятно удивит фактическая вместимость броневичка. А лучше не спрашивай. У Даши, знаешь, появилась дурацкое свойство начинать смеяться, а потом сразу плакать – и все это мелко трясясь, когда она вспоминает о тех нескольких часах, которые провела в твоем детище.
А еще полка для хранения шлемов ОМОНа, который, разумеется, должен был сопровождать перевозимых из тюрьмы в тюрьму заключенных. Так вот, расположение полки, папа, ты выбрал так себе. Даша говорит, что рядом с ней на лавке полулежал парень, которого, по ее выражению, «адхуярылi» так, что он был без сознания. Голова парня, которую Даша побоялась придерживать, т. к. была уверена в темноте, что парень убит, глухо билась о полку. Этот деревянный стук, по ее признанию, ввел ее в состояние такой внутренней тишины, после которой все, что было после (стояние на коленях на морозе с писаньем под себя – ты ведь читал в Интернете, ты у нас любознательный), уже было ерундой. Она говорит, папа, что в ней умерло что-то от этого стука.
Ну и, наконец, последнее – расположение зарешеченных окон в броне. Высоко взял, папуля! До них можно было дотянуться лишь стоя на цыпочках, кончиками пальцев. Ты ведь специально, правда? Чтобы арестанты не увидели города в последний для них раз, а город – город не увидел их! Чтобы городу не стало стыдно, да? Я представляю тебя, папа, случайно оказавшимся в районе разгона. Представляю, как через придуманную тобой решетку на тебя смотрит парень вроде меня. Нет, папа, ты это сразу же исключил. Они могли увидеть лишь кусочек неба, как потом, в камерах. И вот тут мы подошли к одной подробности, о которой я тебе как раз хотел рассказать.
Когда в ту ночь я, трясущийся и заговаривающийся (три раза пытался произнести таксисту: «Октябрьрьбрьскабрая» площадь) я прибыл ко Дворцу профсоюзов, я увидел только четыре машины. Четыре твоих «чертежа». Людей уже не было, только груды мусора на тех местах, где когда-то стояли палатки. Милиционер из оцепления, увидев мое состояние, сообразив, что я – не с ними, пропустил меня к машинам, спасибо ему большое! Я ходил вокруг этих четырех железных коробов и терял рассудок - потому, что знал Дашу, понимал, что с ее характером, из автозака она выйдет уже совсем другим существом, и так оно и оказалось, ведь я знал Дашу, знал ее потому, что любил и любил – потому, что знал.
Так вот, я ходил вокруг этих четырех коробов и звал ее, заикаясь от ужаса, как сумасшедший, и она – отвечала мне, я слышал ее голос в общем вое. Она пыталась успокоить меня, тихо и спокойно повторяя: «милый, милый», и я не знаю, чего ей стоил этот вот спокойный голос, когда она была уверена, что их везут убивать. А еще – она запела нашу песенку про козу и белочку, которую мы вместе сочинили, веселую такую песенку, мы ее пели в постели. Блядь… Я не рассказывал тебе всего этого для того, чтобы ты не переживал, чтобы мой добрый отец, любитель рыбалки и фильма «Москва слезам не верит», не убивался. Честно тебе скажу: я боялся, что ты станешь как Даша, если я тебе все расскажу, как оно было. Я не знал, что тебе теперь никогда не стать таким, как Даша. Твоя наклонная – в противоположную сторону. В сторону тех, кто ее пихал в автозак.
Я слонялся между этими четырьмя тюрьмами под ледяным ветром в своем сером плаще, накинутом на майку с коротким рукавом, в кедах на босу ногу, не чувствуя ни холода, ни начинавшейся метели. Я вряд ли понимал тогда, чего я пытался добиться, скребясь ногтями в бронированный бок автозака, ломая ногти, примерзая к нему щекой, пытаясь почувствовать свою Дашу через броню, услышать, где же, в каком из них - она. А теперь, папа, я понимаю очень ясно, чего я хотел. Мне нужно было увидеть ее лицо в последний раз. Лицо той моей озорной Даши, Даши, которую я любил. У нас хватило бы сил, чтобы улыбнуться друг другу. Попрощавшись так, я, пожалуй, смог бы начать забывать ее. Убивать ее в себе. Жечь письма и гимны лени, которые мы с ней писали. Но все, что я видел, мечась между этими броневиками - лишь кончики пальцев, торчащие из решеток под крышей кузова. Шевелящиеся, как в фильмах про зомби. Как будто автозаки были забиты живыми трупами и среди этих мертвяков пела нашу дурацкую песенку про козу и белочку Даша. Я смотрел на эти кончики пальцев, понимал, что одна из этих ладоней – моей Даши, и мне казалось, что им там не хватает воздуха, я уже тогда понимал, что там нет вентиляции, душно, и мне казалось, что все они и среди них – моя Даша, дышат руками, кончиками пальцев, что это единственная их возможность дышать.
Я так и не нашел ее, папа. Я убедил себя в том, что она была в дальнем автозаке и верил в это те 15 суток, что она сидела. Выйдя, она рассказала: в среднем. Наше непонимание началось той ночью, когда я ее не нашел. Мы не нашлись из-за высоких окон твоего чертежа, папа. Из-за этих высоких окон я не смог в последний раз заглянуть в глаза моей уютной и озорной Даше, которую я любил и которую буду любить всю оставшуюся жизнь. Ты мне не дал сказать ей «прощай», хотя бы глазами. За это и только за это я тебя проклинаю и от тебя отрекаюсь. У тебя больше нет сына. Будь ты проклят.
Что было дальше, ты знаешь. Я, кажется, рассказывал тебе, как принес ей в передаче ее любимый белый чай, едва распустившиеся листики, белые снизу, зеленовато-пепельные сверху, «белые реснички», в которых, если всмотреться, можно было найти кусочек сна (о, как она любила спать!), а в списке продуктов, разрешенных к передаче арестованным – черный хлеб и сало, папа. Сало. И я пихал этот белый чай в руки офицеру у окна приема и исступленно повторял, что Даше нужно пить белый чай, она не может без белого чая, она не выживет без белого чая, моя Даша, и она правда – не выжила, хотя чай, кажется, все-таки взяли, а я так и не спросил – донесли ли до нее. Даши больше нет. Я остался один.
Здесь я остановлюсь. Я не знаю, как ты справишься с тем, что прочел. Я чувствую, что во мне сейчас гораздо больше ненависти к тебе, чем я могу и должен в себя вмещать. Я знаю, что так – нельзя, что я сам так не выдержу, порвусь, прорвусь, вернусь из Америки, брошусь перед тобой на колени. Ведь ты – мой отец. Но я больше не хочу тебя видеть. Извини меня за все, что я здесь написал.
Папа, папа, ну что же ты наделал! Ну зачем ты в это все влез? Почему не отказался ты, мой добрый отец? Он ведь будет ездить по твоим снам, не давая тебе спать, точно также, как теперь ездит по моим. В нижнем ящике комода - бутылка виски. Выпей и ложись спать, с утра пойдешь на работу и тебе станет легче. Попытайся все забыть. Будь счастлив. Прощай навсегда.
Твой сын.
(с) http://martinovich.livejournal.com/12124.html
@темы: Для памяти, Рассказ, Чувства